Резо Габриадзе: Адрахния
Из книги М. Дмитревской «Театр Резо Габриадзе»
– В том же возрасте, когда Шалико Элигулашвили вступил в комсомол и Анзор, Илюша и братья Алхазишвили тоже туда вошли, я все время пропадал в библиотеке. Библиотека висела над рекой.
– Вы были меньше и младше их?
– Они раньше созрели, одежда сужала их, старые майки натягивались на груди, а я был какой-то недостойный их и сидел в библиотеке. Само по себе это тоже опасное дело в том возрасте, потому что если раза два увидят в библиотеке – ты уже не мужчина. И ходить в библиотеку приходилось маневрами. Маленький мостик, а рядом с ним библиотека № 6. Одна комната цепляется уголком за скалу, а остальное все висит над рекой, и внизу мчится Риони, гремит, ворочает камни. Вы сидите читаете, а она снизу плюется: «Сволочи все, ничего не понимаете, жизнь уходит, и пошли вы все к чертовой матери». И кидается камнями, и ведет себя безобразно – огромная, задвинутая в узкую щель, стремительная река, у которой как будто мускулы ходят внутри. Водовороты, и иногда вдруг видишь – несет дырку и швыряет ее в небо. Страшно от этого становится.
Вот так сидел я там и читал. В углу была стоечка, а за стоечкой – две женщины. После войны они остались не замужем. Между ними стояла керосинка, которой они обогревались. Как-то я поднял голову и увидел их лица. Они смотрели в сторону дверей, бледные. Сперва я подумал, что они увидели крысу, потому что у нас была одна крыса, ее звали Ипполит, это была известная в городе крыса, ее несколько раз обдавали кипятком, травили – и что-то такое красненькое бегало по городу. Где только я ее не встречал: в собесе она одно время появлялась, а идешь из школы – встретишь ее около старого здания Кутаисского водохозяйства… У ломбарда… Трагическая, одинокая, голодная… Потому что все, что можно было кушать, – мы съедали сами, кто бы дал еще что-то крысе? У нее была трудная жизнь.
Библиотекарши смотрели на дверь, но это оказалась не крыса. Я догадался об этом сразу, потому что для Ипполита у них всегда была приготовлена тяжелая книга (кажется, Голсуорси), и они кидали ее. Ипполит, когда доходил до ручки, наведывался в библиотеку – съесть хорошее издание «Истории Искусства» Вермеера или дореволюционную энциклопедию (наши книжки уже были на другом клее). Когда я читал, я видел следы Ипполита на книгах, литературой в основном интересовались в городе я и Ипполит.
Это был не Ипполит, это было гораздо страшнее. Двери открылись, стала слышнее Риони, как будто в библиотеку ворвался весь космос. В дверях стоял Адрахния.
Адрахнии было лет сорок-сорок пять, я бы не сказал, что он был высок, но пропорционально сложен, худ, лицо сухой, благородной лепки, тонкие губы, нос – как из фанеры, хищный, как у орла, глаза, тоже птичьи, никуда не смотрели и редко моргали. И шрам. Он начинался на лбу, проходил через брови, по щеке и еще раз повторялся на подбородке. На нем был плащ и сапоги. Это был вечно одинокий человек, он один ходил по улицам, его боялись, в нашей школе о нем ходили легенды: мол, если даже к нему подключить все электричество Рион ГЭС – он не даст закурить милиционеру. Он много сидел, говорили, с двенадцати лет.
– Он был бандит?
– Нет, это выше, чем бандит. В каждом маленьком городке есть такой одинокий, страшный человек с прошлым, за которым читается судьба. И он вошел в библиотеку.
Двери сами закрылись, и стало тихо-тихо. Мизинцем, как орлиным когтем, он подхватил стул, не спеша прошел мимо библиотекарши и прямо ко мне. Поставил стул, сел и посмотрел мне в глаза. Я испугался и растерялся… Нет, какие я слова говорю, это все литературщина! Мне стало плохо. Плохо, как бывает, когда вызывают скорую помощь. Что в таких случаях говорит больной? Он говорит: «Мне плохо». Он же в такие минуты не занимается литературой! Так вот, мне было плохо. Он сказал мне: «Читать умеешь, писать умеешь», – и положил передо мной тетрадь с таблицей умножения на задней обложке. Бывает такое состояние, когда понимаешь, что тебе говорят, но как будто это происходит с другим. Я впервые слышу его голос, глазами он не моргает, шрам… и что он мне говорит, я слышу, понимаю, но в чем дело – не знаю.
В общем, чтоб вас не очень утомлять, поясню. Маргарита жила за речкой. Вдова. Муж у нее был директор комиссионки, и в результате какой-то ревизии он умер от инфаркта. Адрахния, как я понял, любил Маргариту, и из всех его объяснений я запомнил только одно: что он «стоит в воде и горит». И еще я понял, что надо написать письмо Маргарите. Он сам бы написал, но у него плохой почерк. (Но было видно, что писать он не умел.)
– Он попросил вас написать?
– Да. И принес тетрадку. И я начал писать. Не помню, сколько это продолжалось, но все, что было у меня в голове из всей европейской и восточной литературы – от Стендаля до Саади, – я написал. Это был коллаж, настоящий коллаж. Помню, что где-то в конце я говорил, что она – «газель с лиловыми копытцами» (это, кажется, из Фирдоуси).
Он прочел. Сухие губы соприкасались – как два листочка акации. Он кончил читать и посмотрел на меня. Вот как я сейчас на вас, Марина Юрьевна. И спросил, бьют ли меня в школе. Я сказал, что нет (соврал, конечно). Тогда он мне сказал, что обязательно надо, чтобы меня побили. Мне опять стало плохо, потому что если кому доставалось в школе – так это мне. Меня легко было бить, потому что моя безответственность, золотушность, чистая шея, чистые руки – больше заслуги моей мамы, чем мои, провоцировали всех, настраивали на то, что человек не мог пройти мимо меня, чтобы не ударить. У меня было такое лицо, что пройти мимо и не ударить – себя обидеть, дураком остаться. И так жизнь была бедна радостями. А Адрахния хочет теперь, чтобы еще больше меня били… Он заметил мой вопрос в глазах и сказал, что если меня побьют, он им такое сделает, что больше не посмеют. Ну, я не стал говорить, и на этом история закончилась.
…Потом я облетел мир, был в мавзолее Ленина с девушкой, пробовал носить усы, но они были какие-то нечеткие, учился в трех институтах, в ресторане Дома кино сидел с Борисом Мессерером и говорил об искусстве, был в Париже и купил там туфли, видел на улице Хрущева, получил прописку в Тбилиси, женился, дети, поседел… и через сорок лет приехал в Кутаиси. Дома, друзей уже нет, но остался знакомый ветерок. Я пошел на Риони. Была осень, и Риони была тихой (осенью она становится очень нежной и задумчивой и даже уже не бормочет, и тогда посреди нее появляются белые камни, очень похожие на мозги вымерших гигантов).
Стою пустой и не могу поймать в себе ни грусти по этому городу, ни грусти по молодости. Это все выдумывают: «…он стоял и вспоминал…». Ничего не вспоминал, просто стоял. И услышал сзади шепот шагов. Я оглянулся. Там стоял ящик с цементом, сверху толь, и к этому ящику, где хранят под замком цемент, приближался мужчина с ведром. Он потрогал замок, плюнул, расстроился, повернулся, еще раз посмотрел на замок, и тут я подошел к нему. Я узнал его – Адрахния. Седой, он стал похож на тренера сборной Аргентины и еще в тысячу раз красивее этого аргентинского тренера. Такие же сапоги, такой же плащ (хотя, конечно, все другое). И вдруг я, трусливый, законопослушный (в жизни не брал ничего чужого, один раз взял чужую авторучку и Люсино варенье из шкафа, потому что она улетела в Израиль, до сих пор краснею), – так вот, я поднял камень и ударил по замку. Адрахния немножко отодвинулся и посмотрел на меня. Я взял ведро, набрал цемента и поставил у его ног.
Библиотеку он не мог вспомнить, но про письмо помнил. «А, это ты…» – сказал он только… Мы стояли, уже оба седые. «Как Маргарита?» – спросил я. Он сказал, что завтра – пятилетие ее смерти, и цемент нужен ему для того, чтобы починить цоколь у могилы. И что завтра все будут там, на кладбище: и дети, и знакомые. И что если я захочу – тоже могу пойти.
Я пошел. Мне надо было и своих тоже повидать.
Собралось человек пять, немного. Сын был похож на Адрахнию (не такой, конечно, красивый, но тоже красавец и более мягкий). А дочка Маргариты и Адрахнии была вылитая мама: черные бровки, розовые щечки, пухленькие ручки и соломенного цвета курчавые волосы. Он познакомил меня с детьми и сказал: «Выпей». Мы выпили и отошли в сторону. Там растет хороший платан, а под платаном маленькая пальма. Под пальмой я узнал, что мое письмо, мое первое литературное произведение похоронено здесь: Маргарита попросила, чтобы его положили ей в гроб, на грудь…
P.S. Потом я хотел написать рассказы о любви. Хотел, чтобы первый рассказ был этот – про первое мое произведение, а последний – о своей любви. Чтобы это ушло со мной вместе, на то же кладбище. Но потом понял, что рассказы вообще трудно писать и особенно о любви. Не смог написать, и вот я не знаю, что уйдет со мной…