Два рассказа
Книжка и барабан
В сабвее решил почитать Сорокина. Все-таки это известный, популярный автор, вызывающий живой отклик и споры, а я его почти не читал. Помню один рассказ, где вначале все было спокойно и тихо, даже солнце светило, и предложения в тексте были как бы старинные, устойчивые, – а потом вдруг начались всякие безобразия, в смысле членовредительства, смешения полов в болезненной форме и поедания гадостей, а в конце прерывистого уже к тому времени повествования многие герои умерли, цинично ругаясь.
Так вот, в сабвее я достал новую книжку Сорокина, но успел прочитать только фамилию автора (Сорокин), потому что сидящая на соседнем сиденье маленькая трехлетняя испаноязычная девочка стала вдруг эту книжку у меня отбирать, говорить испанские слова и пускать слюни. Ее мама слюну вытирала, а насчет книжки сказала мне, чтобы я не беспокоился, потому что если девочка разорвет или изломает книжку, то она, мама, вернет мне деньги.
Я принялся рассказывать моим новым знакомым о писателе Сорокине: что он труден для восприятия, особенно читателям столь юного возраста, – но мама разозлилась на меня и стала пробираться к выходу на ближайшей жe остановке. Я видел, как девочка с наслаждением рвала обложку и вырывала страницы из книги, так радостно хохоча при этом, что и окружающие пассажиры не могли сдержать добрых улыбок. Я понимаю, доставлять радость, пусть даже столь необычным способом – это важная задача литературы, но нельзя все же так баловать детей. Дело не в Сорокине – да чья бы это книга ни была!
Место девочки тут же занял какой-то грязный мужик с барабаном. Он запел мерзким голосом песню о любви, но палочки стучали тихо и нежно.
Хорошая стрижка при плохой игре
В парикмахерской в этот раз не было ничего необычного, только почему-то мой мастер все время ронял на пол инструменты: ножницы, жужжащую машинку, чистые салфетки…
Он и меня на кресле несколько раз двигал вниз-вверх. Наверное, ему было интересно следить за креслом: то ли траектория движения привлекала его внимание, то ли шум при перемещении, а, может быть, мастеру был приятен такой ход жизни, когда он может менять уровень человека.
Мастер не говорил по-английский, поэтому старушка уборщица переводила ему мой русский на его испанский.
– Ты зачем пришел?
Какой он ожидал услышать ответ?..
Старушка уборщица, как бы переведя, показала пальцами на моей голове, сколько оставить там волос. Получилось, что немного.
– О’кей, – сказал мастер и уронил щеточку для бритья. Получилось, что все-таки немного он по-английски говорит.
Два профессора в ожидании своей очереди постричься говорили о литературе. Может быть, они не были профессорами, но смысл их беседы заключался в том, что если в двадцать лет молодой человек, автор, может невнятно писать печальные стихи, навеянные общим несовершенством мира, и отыскивать правдивую горечь даже в некрепких объятиях, в повышении налогов, в черствости окружающих, в прощальных поцелуях, – то, допустим, двадцать лет спустя уже не легкая печаль, не безобидное, в сущности, непонимание основ (ну действительно, ведь налоги необходимы, они идут на просвещение, на уборку улиц, на здравоохранение, а объятия и поцелуи тоже ведь идут на пользу), не легкая печаль, а истинная трагедия с готовностью раскрывается перед мысленным взором повзрослевшего автора, и уже дело его совести (профессора употребили вместо «совести» аналогичное древнекорейское слово, но я понял) не приводить и без того находящегося под стрессом читателя в еще более депрессивное состояние, а, напротив, находить в окружающем светлые и радостные картинки или хотя бы кусочки картин...
При древнекорейском слове «совесть» мой мастер уронил бритвенный прибор, а по окончании их беседы – расческу и кресло. Неплохо, кстати, меня постриг.