Женщины в его жизни
В сущности, каждый человек достоин жалости.
– Представь, – говорит Гольдинский, – ты готовишься, скажем, к шахматной игре: изучаешь дебюты, анализируешь партии выдающихся мастеров прошлого, занимаешься общефизической подготовкой...
«Это аллегория», – понимаю я.
– Вспоминаешь собственные успешные... гм... комбинации, встречи и ошибки...
Гольдинский зануден.
– Не чавкай, – говорю я. – И при чем тут шахматы? Я же спросил тебя про Верку.
Гольдинский пережевывает пищу тщательно. Это полезно для здоровья.
– И вот игра начинается, – говорит он. – Пожатие рук, время пошло. Первый, малозначительный ход, начинающий, впрочем, борьбу по всему полю – развитие отношений, то есть фигур... слабые и сильные поля, жертва качества за инициативу, скрытые угрозы... Ты делаешь нормальные, естественные ходы и вдруг понимаешь, что твое положение очень тяжелое.
– Почему?
Гольдинский улыбается. В этой улыбке – отражение тягот всей тысячелетней истории нашего народа.
– Неожиданно выясняется, – говорит Гольдинский, – что вы играете не в шахматы, а в городки.
Мы встречаемся с ним каждую пятницу вот уже два года. Поэтому я к нему немного привык.
– Городки? – спрашиваю я. – Почему городки?
– Если бы я знал, – вздыхает Гольдинский. – Но понятно, что ход конем с ж-один на эф-три, вполне приемлемый для шахмат, с точки зрения городошного спорта выглядит нелепо. Зрители смотрят на тебя как на сумасшедшего. Про партнера я уже не говорю.
Я заканчиваю свой ланч раньше и внимательно смотрю на Гольдинского. Что-то он полысел в последнее время.
– В общем, мы с Веркой расстались.
Музыка, из-за которой мы, собственно, и ходим в этот китайский ресторан, обрывается.
– Тут есть несколько вариантов, – говорю я. – Можно подать протест в шахматную федерацию. Можно всерьез заняться городками, чтобы продолжить борьбу. Можно...
Гольдинский меня перебивает.
– Можно сделать вид, что так и должно быть: один играет в шахматы, другой – в городки. Но у городошника преимущество – бита в руках. А у шахматиста только мощь интеллекта.
Гольдинский с уважением поглаживает лысину.
– Мы расстались с Веркой, – говорит он и улыбается. – Стоит ли жаловаться, гневить Того, Кто Устанавливает Правила? В молодости я встречал человека и думал: «А ведь когда-нибудь я обязательно увижу его в последний раз. Понимаешь, в последний». Сейчас это, конечно, стерлось, – добавляет он как бы с сожалением.
Гольдинский, оказывается, был женат, и на удивление долго. Узнал я об этом случайно.
Дело в том, что Гольдинский писал роман. В одну из наших первых пятниц он неожиданно принес пухлую папку, перевязанную розовым бантом. Я согласился не пачкать листы жирными пятнами, и на таких приемлемых условиях получил рукопись на неделю.
Это был удивительный роман. Действие переносилось из страны в страну, из одной исторической эпохи в другую. Герой, в блестящих чертах которого не было, казалось, ничего от автора, изящно разъяснял сложные философские теории, устройство технических аппаратов будущего, таинственные загадки прошлого.
Роман был наполнен непонятными аллюзиями и ссылками на незнакомых мне исторических личностей. Язык его, аккуратный и изысканный, был несколько суховат.
В общем, я был потрясен.
Только одна сюжетная линия показалась мне выбивающейся из общей структуры произведения: когда после очередных путешествий герой возвращался к своей жене, то описание ее недостатков и стиля поведения сопровождалось грубо-эмоциональными выражениями или, наоборот, занудно-меланхолическим завыванием. Казалось, эти строки писал другой человек.
Иногда просто шло несколько страниц нецензурных ругательств без каких бы то ни было литературных вкраплений.
– Здесь ты, пожалуй, переборщил, – сказал я, показывая Гольдинскому одну из подобных страниц.
– Но ведь она такая стерва, – ответил Гольдинский, и удивления на его лице было больше, чем любых других чувств. – Такая стерва...
Жена Гольдинского жила в другой стране. Даже на другом континенте – в немецком городе Кельне. Если бы они находились ближе друг к другу, это было бы опасно для обоих.
– После каждого телефонного разговора с ней, – говорит Гольдинский, – у меня бьется сердце в висках.
Сейчас вид у него еще более вялый, чем обычно. Осень. Осенняя пора тяжело действует на таких аккуратистов, как Гольдинский: есть какой-то непорядок в беспомощном круженье желтых листьев, в надутых ветром щеках луж, в низких, будто разломанных, облаках.
Здесь, в китайском ресторанчике, ничего этого не видно. Вежливые официанты улыбаются нам, постоянным посетителям, широко и радостно.
– Все это фальшь, игра, – произносит Гольдинский, – но пусть лучше мне притворно улыбаются, чем искренне говорят, что я мерзавец и шкаф.
– Шкаф? – переспрашиваю я и осекаюсь: Гольдинскому может быть обидно, что я не удивился слову «мерзавец».
– Шкаф, – подтверждает он. – Шкаф, набитый чем-то – я не разобрал чем. К счастью, была плохая слышимость.
Жену Гольдинский вспоминает все чаще.
Благодаря одному из разговоров с ней Гольдинский приобрел дом.
Он решил разбогатеть, пусть медленно, но с большой степенью вероятности.
Поэтому он купил акции IBM.
Гольдинскиий открыл счет в фирме, которая позволяла совершать все финансовые операции на бирже самостоятельно, со своего компьютера. Не сомневаюсь, что он изучил множество материалов, прежде чем выбрал время для покупки. Не учел он только одного – в это же время ему на работу позвонила жена. (Вот что я заметил – всех своих подруг Гольдинский называет по имени – Верка, Танька, Нинка, – а вот имя жены, причем бывшей, даже не произносит. «Звонила жена», – просто говорит он, и улыбается при этом... Осень, осень.)
Так вот, позвонила жена. Скандал начался легко и уверенно.
– Можешь себе представить, – говорит Гольдинский, – что я видел на экране своего терминала.
«Он чавкает, – думаю я, – странно: ест аккуратно и чавкает. За два года я не могу привыкнуть к этому. Странно».
– Вместо ста акций я купил тысячу. Набрал лишний ноль, понимаешь?
Вечером, дома, Гольдинский ужаснулся еще одной своей ошибке – вместо ценных бумаг солидной корпорации он приобрел акции расположенной в техасской дыре мелкой компании, которая производила скрепки, точилки и календарики с изображениями красоток, обнаженных до максимально допустимых существующим законом пределов.
Символ этой компании от IBM отличался лишь на одну букву, и разгоряченный Гольдинский перепутал.
На следующий день на работу Гольдинский не пошел. Биржа обычно открывается в девять тридцать. Избавиться от техасской компании надо как можно раньше.
Гольдинский сидел у своего компьютера и смотрел на часы.
В девять двадцать пять позвонила жена. Гольдинский сразу сказал, что ни сил, ни желания, ни времени скандалить у него сегодня нет, но жена что-то ответила...
В ресторане мы сидим всегда за одним и тем же и столиком. Гольдинский берет одно и то же – курицу с овощами. И вообще, тут ничего не меняется. Развешенные по стенам картины напоминают о постоянстве и спокойствии – лебеди в пруду, рисовые поля, лунная дорожка...
Недавно появился еще один сюжет – обнаженная девушка обнимается с бледным и тоже неодетым юношей. Детали картины, правда, скрыты в ночи.
– Они в экстазе, – спокойно говорит Гольдинский. – Но смотри, как умиротворены их лица.
Любовь – это высшая мудрость, – он поглаживает лысину, – хотя и довольно низкое занятие.
Нас любят в этом китайском ресторане. Мы даем щедрые чаевые.
– У этой музыки – ты чувствуешь? – запах мандаринов.
Мне не хочется ничего отвечать. И не надо – Гольдинскому сейчас не нужен собеседник – он сам будет перебрасывать мостик от одной своей мысли к другой, пока не окажется на качающемся мостике через немецкую реку Рейн и не сорвется в привычную пропасть.
С женой он познакомился на первом курсе.
Сказать, что к тому времени он не знал о тайне отношений между мужчиной и женщиной, было бы неверно: во-первых, разве кто-нибудь может похвастаться тем, что полностью постиг эту тайну, а, во-вторых, были ведь у Гольдинского какие-то отличницы, по английскому и по литературе, и после свиданий с ними – Гольдинский описал это в своем романе – все тело героя горело, будто после душа.
Для чистоплотного Гольдинского это высшая степень похвалы – думаю, что отношения зашли далеко.
Однако Гольдинский был отягощен необоснованными иллюзиями, ненужным джентльменством и невнятными желаниями.
Все многообразие духовной жизни сводится, как выяснилось, к монотонным с эстетической точки зрения способам получения немыслимого наслаждения. По крайней мере, так написал Гольдинский в своем романе – возможно, по другому поводу.
В тот день, когда Гольдинский в самый первый раз позвал жену к себе домой и они лежали, обнявшись, голые и беззащитные, у Того, Кто Устанавливает Правила, видно, было много свободного времени, и он обратил на них внимание.
Так или иначе, но Гольдинский попал под обаяние жены, как под трактор.
– Так вот, в девять двадцать пять позвонила жена. Мы проругались с ней до четверти одиннадцатого, – сказал Гольдинский. – Знаешь, бывают такие моменты, когда время летит незаметно.
– Потом я положил трубку. Ну не положил, а бросил... – Гольдинский улыбается. – И сразу, как только смог, посмотрел на свои акции.
Гольдинский рассказывает это уже не в первый раз. Я знаю, что случилось: техасскую компанию купил промышленный гигант, которому как раз не хватало скрепок. Или, скорее, календариков.
Акционеры (а их оказалось очень мало) увеличили капитал в два с половиной раза. Акции компании подскочили мгновенно.
Сообщение о промышленном гиганте пришло рано утром. Если бы Гольдинский продал свои акции до разговора с женой, а не после, он бы не заработал в этот день сто тысяч долларов – сумму, достаточную для первого взноса на покупку дома.
Это получилось случайно, вопреки логике. Правила какой игры должен был нарушить Гольдинский, чтобы ему так повезло?
Причем повезло вдвойне. Слухи о промышленном гиганте оказались ложными. В тот же день цена акций опустилась на прежний уровень, а потом еще ниже.
– Повезло, – говорит Гольдинский. – Как будто я бежал в толпе марафонцев по Бруклинскому мосту... Вдруг налетел ветер, ураган... Подхватил меня и перенес на другую сторону моста... А всех остальных сбросил в воду. Впрочем, повезло ли?
Однажды ночью Гольдинского разбудил беспрерывный стук в дверь. То есть не разбудил – Гольдинский не спал, потому что ждал телефонного звонка – но все же...
На пороге купленного из-за невероятного стечения обстоятельств нового дома стояла нервно шепчущая что-то на английском совершенно голая женщина. Рассказывая об этом, Гольдинский, впрочем, употребил более нейтральное слово «нагая».
И вообще, он сделал упор на английский язык этой женщины. (Когда мы приехали в эту страну, то делили людей не на мужчин и женщин, а на своих и чужих – американцев и русских... или на белых и черных – как в шахматах.) Женщина поблескивала на фоне луны.
Гольдинский впустил нагую гостью в гостиную. Он тоже был неспокоен – в это время его дочка (от жены, конечно) была в воздухе. Дочка летела не от Гольдинского и не к нему, но обещала позвонить, как только доберется. Первый в жизни самостоятельный полет. Следующий будет к Гольдинскому. Они так договорились, но Гольдинский все же не был в этом уверен.
Женщина объяснила, что она живет в соседнем доме и что сбежала от мужа, который совершенно безосновательно извел ее ревностью, а сейчас грозится убить и ее, и вымышленного любовника.
Одежду она не попросила, наверное, постеснялась. Гольдинский предложил ей халат. Тут как раз ворвался муж – с ружьем, естественно.
Женщина завизжала.
Совершенно некстати Гольдинский вспомнил название пьесы Погодина «Человек с ружьем», а потом Ленина и вообще всю свою жизнь – оловянных солдатиков, октябрят, кошку Мурку, школу, институт, первый поцелуй, первый скандал... всю жизнь – так обычно бывает в конце, говорят знающие люди.
Муж нагой женщины был пьян и много говорил. Его английский был в тот момент непонятен Гольдинскому.
– Положите ружье, – сказал Гольдинский по-русски. – Я сейчас все объясню. Это недоразумение.
Тогда его собеседник выстрелил.
Женщина опять завизжала.
– Подумать только, – говорит мне Гольдинский, – на каких-нибудь пять... ну шесть метров ближе и...
Он вздыхает и улыбается.
– Я бы имел возможность задавать какие угодно вопросы Тому, Кто Устанавливает Правила... Насчет стрельбы в эндшпиле тоже... Одна пуля попала в телевизор.
– А другая? – спрашиваю я.
– Она не выпущена, – говорит Гольдинский, – пока не выпущена, я имею в виду.
Соседка, восхищенная его мужеством, теперь приходит к нему часто и готова на все. Ее мужа посадили в тюрьму, где он вел себя хорошо, и его выпустили. Дочка Гольдинского позвонила сразу – ее первый полет прошел нормально. Она совсем выросла, дочка, подумать только. Когда-то Гольдинский учил ее играть в шахматы, и она проявляла к этому способности, только не любила проигрывать – вдруг объявляла, что они играют в поддавки.
Муж соседки снова дома, а она приходит к Гольдинскому, говорит ему по-английски невероятные слова и любуется, как он ест. Гольдинский ждет второго выстрела и нового звонка.
– Жена спросила, мол, неужели нашлась женщина, которая считает меня мужественным...
Гольдинский улыбается не так, как всегда.
Мы встречаемся с ним каждую пятницу в китайском ресторане вот уже три года. Опять осень. Звучит мягкая музыка. Гольдинский ест курицу с овощами. Я рассматриваю картины на стенах. Той, на которой влюбленная пара, – нигде нет, как будто никогда и не было.