Театр. Новые времена

Новый одесский рассказ

Георгий Голубенко

Светлой памяти моего друга 
замечательного режисера Юлия Гриншпуна

 

Каждому человеку Бог дает что-нибудь, чтобы уцепиться за жизнь. Кому талант, кому ум, кому красоту. Тому, кому он не дает ничего, он дает наследство. Мне же в середине восьмидесятых годов Бог послал Юлика Гриншпуна.

Без Юлика к этому моменту все в моей жизни выглядело довольно грустно. Писать очередную оперетту не хотелось. Несмотря на старания мои и моих соавторов, а может, и благодаря им (стараниям, а не соавторам), жанр советской оперетты хирел на глазах. Что-то уже носилось в воздухе, что мешало одесским зрителям комфортно сопереживать безутешным страданиям веселой вдовы. Наши попытки писать новые, более осмысленные либретто на классическую музыку уже не спасали положения. Неблагодарная публика явно хотела, чтобы с ней говорили о том, что ее по-настоящему волнует. Делать это в монументальном здании новой одесской оперетты, пророчески украшенном местным архитектором золотыми гробами на крыше, было невозможно. Серьезный государственный театр, а значит –  худсовет управления культуры, целая стая секретарей по идеологии… В общем, о чем говорить… Как в прямом, так и в переносном смысле.

Был, правда, при Доме актера капустный театрик «Комедиум», в котором я громко именовался художественным руководителем. И здесь мы в силу своей малозаметности пользовались определенной свободой; но я, как опытный организатор театрального процесса, начинал уже смутно догадываться, что для того, чтобы ставить спектакли, в театре нужен режиссер.

И тут в Одессе появился Гриншпун.

Августовским вечером 1987 года мы встретились с ним в зарослях Большого Фонтана, в маленьком сарайчике, который Гриншпуны снимали в качестве дачи. Я, как обеспеченный драматург, поставил на стол литровую бутылку пшеничной водки; Юлик, как нищий режиссер из Хабаровска, –  литровую банку красной икры.

–  «Одесский базар» объявляю открытым! –  сказал Гриншпун. –  Учитывая национальный состав собравшихся, предлагаю считать его хотя бы наполовину славянским.

–  На четверть, –  скромно уточнил я.

Через час из кустов появился живущий по соседству Михаил Водяной.

–  Все, что вы тут говорите, –  наплевать и забыть! –  заявил он, приближаясь к нашему столу. –  Нужно ставить «Третью свадьбу в Малиновке». Только очередная «Свадьба» может возродить театральную культуру в Одессе!

Но нас с Юликом уже нельзя было сбить с намеченного творческого пути. Никакой «Свадьбы» для Михаила Водяного мы ни писать, ни ставить не собирались. Мы собирались устраивать именины нашему другу Эрику Штейнбергу.

Для справки: Эрик Штейнберг –  очаровательный, легкий, «одесский» человек, необыкновенно одаренный пианист и концертмейстер. Целыми днями он добросовестно обучал студентов местной консерватории (делая их, кстати, одного за другим лауреатами международных конкурсов), а по вечерам для души залихватски наяривал бессмертное одесское «гоца-гоца», аккомпанируя в нашем «Комедиуме» всяческим политически сомнительным куплетистам.

Так вот, в 1988 году ему исполнялось пятьдесят лет. Этот семейный праздник мы и решили превратить в очередной спектакль «Комедиума». Название нашлось как-то сразу: «Дважды герой нашего времени». А почему нет? «Человек, проживший в нашей стране пятьдесят лет, –  уже герой, –  размышляли мы. –  А если у него при этом еще и фамилия Штейнберг –  то дважды герой. А дважды героям в нашей стране положен памятник!» Вокруг установки этого памятника на сцене одесского Дома актера все и должно было происходить. На том и договорились.

–  Всех посадят, –  меланхолически заметил Юлик, заканчивая нашу первую с ним творческую встречу.

Потом мы с Сущенко и Хаитом написали «Дважды героя…», Гриншпун его поставил, и публика наконец получила то, что хотела. Ну и мы получили тоже…

Через час после премьеры мы с Юликом стояли в кабинете директора одесского Дома актера перед первым секретарем местного обкома партии и его присными. Они только что отсмотрели спектакль из жизни нашего дважды героя пианиста и сейчас, тяжело глядя на нас, пытались переварить увиденное. И им, надо сказать, было что переваривать. И транспарант, висящий над сценой: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при ком?..» И патетическую ораторию «Слава партии… рояля». (Вольности, по тем временам граничившие с безумием). И сцену первого всероссийского подпольного съезда Штейнбергов, собравшихся пятьдесят лет назад со всей страны на конспиративной коммунальной квартире будущих родителей нашего героя, чтобы решить: имеет ли смысл сегодня, в 1937 году, когда партия и правительство делают все для уменьшения численности советской интеллигенции, зачинать еще одного, скорее всего, интеллигента?..

И разговор Бога (был такой персонаж в нашем спектакле) с председателем приемной комиссии одесской консерватории, который решил было не принимать туда юного Эрика:

Бог. Не понимаю… Я ж ему и способности музыкальные дал. Почему не берете?

Председатель. Так он, видишь ли, Господи, как бы это тебе помягче сказать… иудей.

Бог. Ну так и я иудей.

Председатель. Так и тебя бы не взяли…

И выступление седовласого «ветерана из народа» уже в восьмидесятые годы на митинге, посвященном открытию «памятника дваж­ды герою»: «Помню, тяжелые были времена! Голод, холод, разруха…» –  «Это вы какой год имеете в виду?» –  участливо спрашивал его председательствующий. «Прошлый…» –  отвечал ветеран.

И многое, многое другое…

Только один раз повеселели наши начальники во время спектакля. Это когда в зал в самый разгар митинга ворвался вооруженный отряд ОМОНа со служебной собакой. (Картина хорошо знакомая всем, кто помнит те времена). «Ну наконец! –  явно прочиталось на лице первого секретаря. –  Сейчас компетентные органы прекратят эту антисоветчину!.. Только кто же это их сюда вызвал?..»

Но через минуту выяснилось, что омоновцы –  артисты «Комедиума», а огромная дрессированная овчарка при всей своей внешней благонадежности тоже, как видно, ступила на скользкий путь диссидентства, так как она тут же стала отплясывать «Собачий вальс» под виртуозный аккомпанемент Штейнберга.

После спектакля зрители аплодировали минут двадцать.

–  М-да… –  прервал наконец тягостное молчание директорского кабинета первый секретарь обкома. –  Ну, с вами… –  он безнадежно махнул рукой в мою сторону, –  с вами, Голубенко, давно все ясно… Но вы-то, Юлий Изакинович! Вы! –  и тут в его голосе зазвучали нотки искренне оскорбленного человека. –  Мы дали вам трехкомнатную квартиру!..

Больше на сцене одесского Дома актера Гриншпун не ставил уже ничего. В начале 89-го он ушел из своей государственной оперетты, я –  из своего «Комедиума», и мы начали создавать то, о чем, если говорить всерьез, договорились еще тогда, на фонтанской даче, то есть независимый одесский шоу-театр «Ришелье»…

Мы действовали как разбойники и пираты. Мы забрали из одесских театров всех хороших актеров. А именно: девять человек, умеющих петь, танцевать, разговаривать и, главное, понимающих юмор. Мы собрали уж точно лучший в стране кордебалет, чуть не развалив при этом сборную СССР по художественной гимнастике. Мы забрали из филармонического оркестра семерых музыкантов, каждый из которых мало в чем уступал самому Эрику Штейнбергу –  нашему музыкальному руководителю. 

Со всем этим могучим коллективом Юлик поставил спектакль «Тихо, ша, мы едем в США!..» И мы поехали в США.

Хотя никуда бы мы, конечно же, не поехали, если бы не Марик Бельский, продюсер из Сан-Франциско. Сухощавый, умный, не самый добрый на земле человек, обожающий свою новую родину и сильно недолюбливающий ее жителей.

–  Я вас беру, –  сказал он, посмотрев наш спектакль. –  О деньгах договоримся позже. Поверьте, я вас не обижу.

И мы отправились на гастроли.

Ну как мне описать Юликино лицо, когда мы вы­шли из аэропорта Кеннеди? Это же была настоящая Америка! В которую он и попасть никогда не надеялся. Америка его обожаемого Теннеси Уильямса, его Гершвина, его…

–  Слушай, –  сказал он, –  а это правда, что здесь можно купить настоящие американские джинсы «Леви Страус» и ботинки с металлическими набойками на носу? Как у ковбоев из «Великолепной семерки»?

–  Правда! –  отвечал я.

–  А телевизор… японский? Пусть небольшой, но с видеомагнитофоном?

–  Тоже можно.

В результате знаете, что он купил тогда в Америке на весь гонорар и торжественно привез в Одессу? Игрушечную кость для своей собаки. 

Потому что Марик нас действительно «не обидел». Но он был в этом не виноват. Просто наша эмигрантская публика, как говорится, на нас не пошла. Во всяком случае, в начале гастролей. 

–  Крохоборы! –  бушевал Марик, кажется, в Филадельфии, разглядывая в щелочку театрального занавеса зрительный зал. –  Из этого города мне было как минимум сто пятьдесят звонков! «Привезите нам одесситов!» И что же?

–  Так вот сто пятьдесят человек и пришли, –  отвечал ему Гриншпун.

Но такая логика Марика не устраивала. Перед каждым спектаклем он выходил на сцену и учинял зрителям форменный разнос.

–  Так есть у вас совесть или нет, я вас спрашиваю?! –  бушевал Марик. –  Я заложил свой дом, взял ссуду в банке, чтобы привезти вам самый веселый театр в мире! А вам жалко двадцати долларов на билет?! Да вы же каждую субботу в русских ресторанах тратите в десять раз больше! Потому что из всего, что создала мировая культура, вас интересует только еда! Видеть вас не могу!..

–  Ну что же ты этих-то ругаешь? –  успокаивал его Юлик. –  Они же как раз купили билеты. Ругал бы тех, которые не купили…

–  Ой, думаешь, эти лучше?.. –  отмахивался Марик Бельский.

В общем, в залах публики было маловато. Но стоило автобусу с нашей группой остановиться в каком-нибудь русскоязычном районе вроде нью-йоркского Брайтона, как вокруг нас тут же возникал полный аншлаг.

–  Штейнберг с вами? –  кричали люди, окружившие автобус. –  Штейнберга привезли?

Почему-то у Штейнберга друзей и родственников в Америке оказалось в десятки раз больше, чем у всех у нас остальных вместе взятых.

–  Привезли! –  кричал Бельский, появляясь в дверях автобуса. –  Приходите вечером на спектакль –  увидите!

–  На спектакль не можем! –  отвечали поклонники таланта Штейнберга. –  А вот после спектакля приглашаем его поужинать в русский ресторан!

–  А чтоб вы уже… наелись когда-нибудь! –  свирепел Марик и захлопывал дверцу автобуса.

Вообще этот вопрос –  «Штейнберг с вами?» –  преследовал нас всю поездку. Мы от него, честно говоря, даже начали уставать. По­этому, когда глубокой ночью где-то в Неваде мы остановились у заправочной станции, а вокруг расстилалась безжизненная пустыня, кто-то из артистов сказал:

–  Уж тут-то нас никто не спросит о Штейнберге…

И действительно, кроме нашего автобуса на заправке стоял только открытый «кадиллак», в котором сидел стопроцентный янки с сигарой в зубах.

–  Хау ар ю? –  по американской традиции поздоровался с незнакомым человеком Бельский.

–  Файн, –  безразлично ответил житель пустыни. Потом присмотрелся к афише, висевшей за стеклом нашего автобуса, и на ломаном русском языке проговорил: –  О, Одесса… Йес… Йес… Стейнберг c вас?..

Оказалось, какой-то дальний родственник.

Гриншпун у нашей публики тоже пользовался популярностью. Но какой-то не такой, как Штейнберг. Юлика в основном узнавали очень пожилые люди, которые путали его с его папой. На которого Юлик действительно был похож.

–  Товарищ Гриншпун! –  бросился к нему какой-то старичок в Детройте. –  Вы меня, конечно, не узнаете... Но в тридцать шестом году я работал у вас в харьковской оперетте!

–  Я родился в тридцать седьмом, –  сказал Юлик.

–  Перестаньте, что, я не помню?! –  не унимался старичок. –  В тридцать седьмом году вы уже были хорошо немолодой человек. И выглядели, между прочим, хуже, чем сейчас! Это ж надо было так сохраниться…

Мы продолжали колесить по Америке, питаясь консервами, привезенными из Одессы, и в поисках своего зрителя теряли своих артистов.

–  Знаете, мы решили остаться в этой стране, –  подошли к Юлику в Нью-Йорке два наших оркестранта, ударник и тромбонист. –  Мы посетили шоу на Бродвее и поняли, что наше место именно там. Будем выступать с собственным номером.

–  Да?! –  изумился Юлик. –  Но вы же, наверно, обратили внимание, что публика на Бродвее очень пресыщенная. Она уже здесь видела все. Надеюсь, у вас есть чем ее поразить?

–  Есть, –  ответил наш тромбонист. –  Мы оба из Кишинева…

–  Условие необходимое, но не достаточное… –  продолжал сомневаться Юлик.

–  Вы не поняли, Юлий Изакинович, –  перебил его наш ударник. –  Дело в том, что у нас в Молдавии есть один музыкальный инструмент… Называется дрымба. Такая деревянная штука, которая, если зажать ее в зубах и подергать указательным пальцем, издает разные звуки... Думаю, на Бродвее еще такого не видели.

–  Ну, это другое дело, –  согласился Гриншпун. –  И все же, ребята, не торопитесь. Эмиграция –  очень серьезный шаг. Вас будет мучить тоска по родине…

–  Знаем, –  сказали наши вдумчивые товарищи. –  Мы очень много размышляли об этом. Родина для человека, конечно, важная вещь –  но триумф на Бродвее для нас важнее!

И они остались. Что с ними произошло дальше –  не знаю. Хотя уверен, что ничего страшного. Во всяком случае, в Америке еще никто не пропадал. 

А мы поехали в Калифорнию.

В это же время поток телефонных звонков, в которых зрители нашего спектакля сообщали своим друзьям, что «на этот театр стоит-таки пойти, особенно если у вас в городе не открыли какой-нибудь новый русский ресторан», достиг тихоокеанского побережья, и в Калифорнии мы выступали уже в переполненных залах.

–  Победа! –  радостно сообщил нам Марик Бельский. –  Вы, конечно, не заработали ничего, но я свои деньги полностью возвратил! А теперь я, как и обещал, вас не обижу. Сегодня все ужинают за мой счет.

И он остановил автобус у придорожного «Макдональдса», где мы в первый и, надеюсь, последний раз в жизни объелись настоящими американскими гамбургерами, запивая их из-под полы русской водкой.

Потом мы вернулись в Одессу, и началась славная история театра «Ришелье», о которой, как и о замечательном режиссерском таланте Юлика Гриншпуна, нужно писать отдельно. Здесь же –  еще несколько слов о самом Юлике. 

Это был небольшой, худой человек с роскошной седой шевелюрой и острым мейерхольдовским профилем. Он и в быту был порой неуживчив и такой же острый, как его профиль. Он влюблял, вызывал негодование и никого не оставлял равнодушным. Сказать, что он, как и все талантливые люди, в этом самом быту был необыкновенно рассеян и наивен, как ребенок, –  означает не сказать ничего.

Однажды он приехал ко мне домой, вырвал у меня черновик пьесы, над которой я корпел как проклятый почти четыре месяца, потом вышел из моего подъезда, положил пьесу на капот своего автомобиля (чтоб удобней было отпирать дверцу), сел за руль, завел мотор и уехал. Естественно, что пьесу с тех пор уже никто не видел.

–  При такой выдающейся рассеянности мог бы быть более выдающимся режиссером! –  злобно шипел я.

–  Ерунда! –  отмахивался Юлик. –  Это знак судьбы. Скорее всего, в этом варианте твоей пьесы меня бы многое не удовлетворило. Пиши следующий вариант.

Я написал. Он и вправду получился намного лучше предыдущего. За что я Юлику с его рассеянностью до сих пор весьма благодарен.

Юлий Гриншпун был не очень здоровый человек. Первый инфаркт –  лет в тридцать. Юлий Гриншпун был очень здоровый человек. Когда занимался своей работой. Однажды, когда в Одессе, по обыкновению в самый разгар зимы, отключили одновременно и отопление, и электричество, он в насквозь промерзшем зале репетировал очередной спектакль –  и очень удивлялся: что это у него актеры все шмыгают носами и кашляют? Потому что «как же это можно заболеть во время репетиции?!»

Он и умер в перерыве между репетицией и спектаклем. И я понимаю, почему в перерыве. Потому что ни на репетиции, ни на спектакле с ним такое произойти не могло.

 

Фонтан рубрик

«Одесский банк юмора» Новый одесский рассказ Под сенью струй Соло на бис! Фонтанчик

«эФка» от Леонида Левицкого

fontan-ef-most.jpg

Книжный киоск «Фонтана»

«Фонтан» в соцсетях

  • Facebook – анонсы номеров и материалов, афоризмы и миниатюры, карикатуры
  • Google+ – анонсы номеров
  • YouTube – видеоархив

 

 

Авторы