Шансон и бельканто
Юле Соколовой
Я не умею петь.
– Удивил, – скажут мне, – многие не умеют.
Ну да, конечно. Но мне кажется, что в этом смысле я – экземпляр просто-таки эталонный.
Музыкальный слух у меня отсутствует начисто. По его наличию (точнее, отсутствию) расстояние от Шаляпина до меня раз в десять больше, чем интеллектуальная разница между Эйнштейном и питекантропом. Что же касается моего голоса, то в мединституте, где я учился, ехидный доцент Матешко обозвал его «ректальным». Кому интересно, пусть возьмет словарь медицинских терминов и посмотрит значение, а мне переводить стыдно…
Для тех, кто и не подумал полезть за словарем, так и быть, превозмогу свой позор: «ректальный» в данном контексте означает «из прямой кишки».
При всем при этом я очень люблю петь… Когда я учился в шестом классе, наша Рахиля (то есть преподавательница пения Рахиль Исааковна Каневская, царствие ей небесное) после урока попросила меня остаться.
– Деточка,– сказала она вкрадчиво, – я очень ценю, что ты, единственный в классе, знаешь слова всех песен наизусть. Но от занятий вокалом я тебя освобождаю. С директрисой согласовано. В году я тебе выставлю «пятерку», так что с доски «Ими гордится школа» ты все равно не слетишь. Договорились, Женечка?
– А что, – удивился я, – неужели я так плохо пою?
Рафинированная интеллектуалка Рахиля сняла очки, потерла переносицу, прищурилась.
– Понимаешь, – сказала она очень тихо, – твое пение вообще не откладывается на линии графика «хорошо – плохо». Оно, как бы это сказать, находится по ту сторону добра и зла. Его просто не должно быть в природе…
Я не вполне понял Рахилю. И не поверил ей. А зря.
Перед последним курсом института у нас целый месяц шли военные сборы в летних офицерских лагерях. Предстояла торжественная присяга, и мы часами топали на плацу, хором исполняя нижеследующий строевой шедевр:
В годы мирные, как в дни военные,
Подруг любимых нам не забыть!
Мы – парни обыкновенные,
Умеем верить и любить!
Я, вероятно, был все-таки не вполне обыкновенный парень. На генеральной репетиции присяги, когда наша рота отпечатала первых три шага и залихватски грянула песню, начальник сборов полковник Кавтарадзе вдруг сорвал с себя папаху и гортанно крикнул: «Рота, стой!». Недоумевающая колонна выполнила приказ. Кавтарадзе ткнул в мою сторону пальцем:
– Курсант, который толстый в очках, выйти из строя! Приказываю вам: рот открывать, но не петь больше никогда!
Я робко попросил объяснений.
– Ваше пение, курсант, подрывает боевой дух ваших товарищей! – с резким акцентом отчеканил товарищ полковник.
(Позволю себе заметить в скобках, что после насильственного изгнания меня из большого вокала боевой дух моих товарищей вряд ли так уж сильно вырос.)
Даже в родной семье мое пение воспринимали не всегда адекватно. Долгие годы я вынужден был петь исключительно под душем – и то далеко не в полный голос. Однажды я чуть-чуть повысил громкость – и мама на кухне тут же посыпала солью свежеиспеченный «наполеон», которым потом вполне насладился лишь соседский барбос по кличке Кайзер.
Неисповедимые пути Господни недавно занесли меня в город Милан. Вечером того дня меня ожидало событие, для любого болельщика неординарное: футбольное дерби «Интер» – «Милан» на стадионе Сан Сиро, а утром – обзорная экскурсия по городу с посещением музея театра Ла Скала.
Уже возле билетных касс легендарного оперного у меня возникло, выражаясь старинным слогом, неясное томление в груди. Что-то оно предвещало, но своего ближайшего будущего я еще не ведал …
Самое главное, что привлекало экскурсантов, – это возможность пройти через гостиную бельэтажа во всемирно известный зал. Первой бросилась в глаза роскошная оранжевая драпировка театральной гостиной: диваны, пуфики, шторы на высоких окнах, отделявшая буфет портьера – все переливалось дивными апельсиновыми оттенками.
– Корифеи итальянской оперы – Россини, Верди, Пуччини… – показывая на огромные мраморные бюсты, стрекотала смазливая, но уже нивроку расплывшаяся синьора Оксана, бывшая мисс Краматорск-99, а ныне Раванелли по мужу. Но я ее уже почти не слышал – передо мной открылся великий зал. Во всех шести ярусах доминировали кроваво-красный и золотой цвета. Первый – для кресел, перилец, барьеров, обивки лож. Позолота мощным слоем покрывала лепнину и резьбу, змеилась по трубящим пухленьким амурчикам и сладострастным нимфам. Тысячами бликов сверкала немыслимых размеров люстра. Среди этого пиршества декора я невольно оробел. Но длилось это недолго.
Я увидел, что напрочь отсутствует воспетый Оксаной гигантский занавес, некогда любовно созданный лучшими миланскими ткачихами ХVIII столетия.
– Ой, как вам не повезло! Занавес – на реставрации, впервые за последние полвека…
И тут я понял, что мне-то как раз повезло. И повезло неслыханно! Передо мной зияла манящей пустотой самая большая в Европе оперная сцена, на которой блистали все лучшие голоса мирового бельканто. Идея созрела мгновенно.
– Друзья! Пройдемте в хранилище музыкальных инструментов. А то следующая группа уже ждет!
Эти слова Оксаны прозвучали для меня как зов Судьбы. До моего эпохального дебюта оставалось буквально тридцать секунд, до священной авансцены Ла Скала – два метра. Как мне удалось забросить мои полтора центнера наверх, я объяснить не в состоянии. И тут перед моим мысленным взором открылось нечто сверхъестественное…
Я увидел переполненный зал. В нем физически ощущалось такое напряжение, что его не смог бы измерить даже самый мощный вольтметр уроженца Милана синьора Алессандро Вольта. Если бы кто-нибудь в этот момент дерзнул развернуть шоколадку, его бы четвертовали тут же, не дожидаясь увертюры. В оркестровой яме первые и вторые скрипки синхронно замерли, а сам маэстро Артуро Тосканини застыл с поднятой дирижерской палочкой в тревожном ожидании моего кивка. Все должно было разрешиться с первым же моим «до», в крайнем случае, «ре»…
Неожиданно для себя самого я истошно промяукал первое, что пришло в голову:
Владимирский централ, ветер северный,
Этапом из Твери – зла немеряно…
И замер, блаженно прикрыв глаза. Что вам сказать? Рев десятков тысяч фанов на стадионе Сан Сиро (после победного гола Шевы, на последней минуте, с 35 метров, со штрафного, в левую девятку) мог показаться лишь легким дуновением морского бриза в сравнении со шквалом оваций в неистовствовавшем зале. Барьеры лож трещали под перегнувшимися зрителями, грозя обрушением ярусов, и сотни летевших к рампе букетов не мог бы поймать даже двенадцатирукий бог Шива. Я кланялся так усердно, что мой хронический пояснично-крестцовый радикулит был готов вот-вот обостриться, но овации и не думали стихать. В глубине ложи великого герцога Ломбардского я смутно различил знакомые лица. Доцент Матешко в экстазе отбивал ладоши, стекла Рахилиных очков были залиты счастливыми слезами, товарищ полковник Кавтарадзе гортанно клекотал: «Браво, кацо! Бис, генацвале!» (все остальные русские слова он позабыл от волнения), а дорогая мама моя держала в руках блюдо приготовленных собственноручно моих любимых равиоли с вишнями. Я тут же простил всех гонителей моего таланта, упиваясь своим великодушием…
На самом деле я думаю, что за почти трехсотлетнюю историю театра «Ла Скала» великая сцена вряд ли слышала звуки настолько омерзительные. Это хорошо, что Карузо, Джильи и Лучано Паваротти не похоронены поблизости – а то их перевороты в гробу могли бы вызвать серьезные процессы возмущения в земной коре…
Но зато теперь до конца жизни я могу с полным основанием утверждать, что пел на сцене миланского оперного театра «Ла Скала» – и презрительно рассмеюсь в лицо любому, кто посмеет мне не поверить. Пора заканчивать, в двери звонят. Белый китайский рояль «Блюттнер» грузчики привезли еще вчера, а сейчас бегу открывать педагогу по вокалу и концертмейстеру…
Извините, синьоры, у меня, видимо, снова «миланский синдром». Это просто отпрыск из школы пришел.
– Ой, папа, ты знаешь, у нас сегодня было пение, так учительница мне сказала...